ПЕРЕПЛЕТЕНИЕ СМЫСЛОВ. К 200-ЛЕТИЮ ДОСТОЕВСКОГО

Дата: 
10 декабря 2021
Журнал №: 

— Все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.
— Жизнь полюбить больше, чем смысл её?
— Непременно так, полюбить прежде логики... непременно чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму.

Ф. М. Достоевский, «Братья Карамазовы»

Текст: Наталия Бестужева
Фото: «На открытии Московского дома Достоевского» предоставлены Управлением пресс-службы и информации Президента России

Цветочек
Может ли жить человек, ну скажем, лет двести? Полагаете, бред? А потому не веруете, что «человек есть существо ко всему привыкающее». Да и нужна ли ему вечность, вот в чём вопрос…

— Алёшка, есть бессмертие?
— Есть.
— А Бог и бессмертие?
— И Бог и бессмертие. В Боге и бессмертие.
(«Братья Карамазовы»).

11 числа 11 месяца 1821 года «родился младенец, в доме больницы для бедных, у штаб-лекаря Михаила Андреевича Достоевского,— сын Федор. Молитвовал священник Василий Ильин, при нем был дьячок Герасим Иванов» — из «Книги для записи крещёных и отпетых в церкви Петра и Павла, что при больнице для бедных за 1814—1823 годы».

В домовой церкви младенца окрестят. С его именем в книге для записи будут идти имена умерших в больнице простолюдинов — нищих, бездомных, умалишённых, солдат, вольноотпущенных дворовых, сиделок… Позже он расскажет о них, будто вспомнит то, о чём и знать-то не мог, и то, чему свидетельствовал и поражён был крайне.

«Когда я в детстве жил в Москве в больнице для бедных, где работал мой отец, я играл с девочкой (дочкой кучера или повара). Это был хрупкий, грациозный ребёнок лет девяти.

Она видела цветок, пробивающийся между камней, и всегда говорила: „Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!“ И вот какой-то мерзавец, в пьяном виде, изнасиловал ту девочку, и она умерла. Помню, меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно.

Всю жизнь это воспоминание меня преследует, как… самый страшный грех, для которого прощения нет и быть не может, и этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина в „Бесах“».

Почему
Падших и заблудших, придумав их в мельчайших подробностях, Достоевский вёл к Господу. Вёл тяжело, путём трудным, путанным, и всё же не на суд, а с надеждой на всепрощение.

«Всяк ходи возле сердца своего, всяк себе исповедуйся неустанно. Греха своего не бойтесь, даже и осознав его. Лишь бы покаяние было. Но условий с Богом не делайте».

А чудили его герои нещадно, мракобесили так, словно и нет краёв. «Бросались на другую дорогу, на риск, на авось, никем и ничем не принуждаемые к тому, а как будто именно только не желая указанной дороги, и упрямо, своевольно пробивали другую, трудную, нелепую, отыскивая ее чуть не в потемках…» («Записки из подполья»).

А что же автор? Наблюдал со стороны и будто не имел к ним ни малейшего отношения. Искал объяснений? Оправданий?

«Ждете ответа на „почему“? — переговорил капитан подмигивая. — Это маленькое словечко „почему“ разлито во всей вселенной с самого первого дня миросоздания... и вся природа ежеминутно кричит своему творцу: „Почему?“ — и вот уже семь тысяч лет не получает ответа» («Бесы»).

Называвшим его психологом Достоевский противился: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время. Я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».

Никогда не учил, не персонажей, не нас… Размышлять — предлагал, подкидывал вопросы, на многие и сейчас ответа нет… Не впрямую, исподволь, словно это мы сами к раздумью пришли. И делал сие небрежно, порой нарочито грубо, то ли ища истину, то ли Того, кто за ней стоит. «Меня зовут психологом. Неправда, я лишь реалист в высшем смысле…»

А когда содрогался читатель от числа цинизма, низости и падения, отвечал словами Раскольникова: «Как бы ни жить — только жить!.. Подлец человек!.. И подлец тот, кто его за то подлецом называет!» («Преступление и наказание»).

Сохрани мя
О детстве своём, уже испытав многое и многое осознав, напишет: «Я происходил из семейства русского и благочестивого. С тех пор как я себя помню, я помню любовь ко мне родителей...» В больничную домовую церковь по воскресеньям и в праздники маленький Фёдор ходил с отцом и матерью как на торжество. Летом в лавру ездили, ровно на Троицу. Едва ли не самое раннее воспоминание: как однажды няня привела его, лет около трёх, в гостиную, заставила стать на колени под образами и, как всегда это бывало на сон грядущий, прочесть: «Все упование, Господи, на Тебя возлагаю. Матерь Божия, сохрани мя под кровом Своим».

«Знайте же,— говорил Алёша Карамазов,— что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание... Прекрасное, святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасен человек. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение».

А спасаться от себя Достоевскому было не привыкать. Не умел владеть ни временем, ни деньгами. С юности легко спускал на бильярде и в домино даже то немногое, что зарабатывал или получал от опекунов за имение. Замерзая в съёмной квартире в Питере, забредал погреться в дешёвые трактиры.

Подолгу сидел в окружении тех, от кого шарахалось как от чумных респектабельное общество. Потому что насчёт вечности был у них, «трактирных», свой взгляд: «Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится» («Преступление и наказание»).

«Если мое дело не удастся, я, может быть, повешусь», — писал брату Достоевский и сидел ночами, правя раз за разом словно в помешательстве свой первый роман «Бедные люди». Что вело его в темноте, что нашёптывало и укладывало в строки необузданность мысли?

«Я вдруг увидел какие-то странные лица, кто-то гримасничал передо мною и передергивал какие-то нитки, пружинки, и куколки двигались. Куколки становились людьми, и оказывалось, что не так они просты, и каждый образ — бесконечное переплетение смыслов. И замерещилась мне тогда история в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое, какая-то девочка, оскорблённая, грустная. Глубоко разорвала мне сердце вся их история».

Бунтарь
С «Бедными людьми» он ворвался в мир литературных «классиков» и петербургских салонов. «Неужели и в правду я так велик? Стыдливо думал я про себя в робком восторге. Только подумал и оказался к злодеям причтен».

Сейчас это назовут звёздной болезнью. Но едва успев оправиться от одной напасти, он уже революционер-бунтарь-петрашевец. Хотя во временном промежутке случилась и первая обречённая на неуспех любовь. «Я был влюблен не на шутку в Панаеву, теперь проходит, а не знаю еще. Здоровье мое ужасно расстроено, я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической»,— напишет в феврале 1846 года.

Однако, стыдясь и не в силах удержать себя, падает из крайности в крайность: «Минушки, Карлушки, Марианы и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег. На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь».

Помните в «Неточке Незвановой»: «Он ясно увидел, что вся эта порывчатость, горячка и нетерпение — не что иное, как бессознательное отчаяние при воспоминании о пропавшем таланте; что даже, наконец, и самый талант, может быть, и в самом-то начале был вовсе не так велик, что много было ослепления, напрасной самоуверенности, первоначального самоудовлетворения и беспрерывной фантазии, беспрерывной мечты о собственном гении».

И снова крайность. Из воспоминаний поэта А. Майкова: «Приходит ко мне однажды вечером Достоевский на мою квартиру в дом Аничкова,— приходит в возбужденном состоянии и говорит, что имеет ко мне важное поручение:

— Надо для общего дела уметь себя сдерживать. Вот нас семь человек: Спешнев, Мордвинов, Момбелли, Павел Филиппов, Григорьев, Владимир Милютин и я — мы восьмым выбрали вас; хотите ли вы вступить в общество?

— Но с какой целью?
— Конечно, с целью произвести переворот в России…»

Бедные юные литераторы. В 27 лет — каземат Петропавловской крепости, восемь месяцев заточения и приговор Военного суда — смертная казнь расстрелянием.

«Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и — вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. Я писал «Маленького героя» — прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, добрые сны...» Но это было не так. Не совсем так. Он мучился болями в желудке, а ночами с трудом справлялся с приступами ничем не заглушаемого страха.

Расстрел сменили на кандалы. Их надели на него в Рождественскую ночь 1849 года. Они повлияют не только на походку, на смыслы, к которым Достоевский будет идти всю жизнь.

Провидение
В пересыльной тюрьме жёны декабристов добьются свидания с петрашевцами. Тёплые вещи, еда были первой необходимостью. Но первее была маленькая книжечка — Новый Завет, которую они со спрятанными в обложку десятирублевыми ассигнациями передали каждому. Это Евангелие писатель хранил и сверял по нему свою судьбу, как «мистик, как фантазер», по первым строкам на случайно открытой странице, на той, что при чтении слева...

Каторга уничтожала его. «Никогда еще человек, более преисполненный надеждой и верой не входил в тюрьму,— напишет Достоевский.— Это был ад, тьма кромешная. Я был похоронен живой и закрыт в гробу, 4 года как в землю закопанный. Сколько я вынес из каторги всевозможных типов, характеров. Судите народ наш не по тому, что он есть, а потому, чем он хотел бы быть. А идеалы его сильны, святы. Не говорите мне, что я не знаю народа, я работал с ним настоящей мозольной работой. От него я вновь принял мою душу, Христа, которого узнал в родительском доме, которого утратил было».

Рядовой в Сибирском линейном батальоне в Семипалатинске: казармы, крысы, муштра, рубка леса, одиночество среди людей,— всё это будет почти счастьем. «Я спрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого» («Братья Карамазовы»). В январе 1856 года Достоевский напишет А. Майкову: «Александр Егорович барон Врангель, человек молодой с прекрасными качествами души, приехавший в Семипалатинск в Сибирь… Мы с ним сошлись, и я полюбил его очень… Чрезвычайно много доброты… благородства сердца. Добра он мне сделал множество…» Врангель как проведение в судьбе гения. Возвращение Достоевского к жизни во многом его рук дело. В октябре 1856 ссыльному писателю возвращают офицерский чин. В мае 1857 года — потомственное дворянство. Достоевский снова в писании. В 1859 году — долгожданное разрешение выйти в отставку и избрать для жительства любой город.

Когда в 1864 году первая жена писателя, Марья Дмитриевна Исаева, умрёт от чахотки, Достоевский напишет барону, свидетелю их «семипалатинского» романа: «Существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею. Прощаясь, вспоминала и вас. Помяните ее хорошим воспоминанием…»

Петля
Достоевский едет в Петербург. А в 1862-м, будто вырвавшийся на свободу юнец, путешествует по Европе: Берлин, Париж, Швейцария, Италия… Рулетка. Нет это не город. Это страсть, которая станет его болезнью.

Весной 1863-го, приметив в статьях тень славянофильства, закроют «Время», журнал, который они издавали с братом. Михаил Достоевский умрёт через год, скоропостижно, в недолгие 43. О его семье Фёдор будет заботиться до конца жизни.

Из письма Врангелю: «Бросился я, схоронив ее (Марью Димитриевну), в Петербург, к брату, он один у меня оставался, но через три месяца умер и он. И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было все, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, все чуждое, все новое, и ни одного сердца, которое могло бы мне заменить тех обоих. Стало вокруг меня холодно и пустынно».

«Записки из мёртвого дома» и «Униженные и оскорблённые» принесут успех. Но необходимость писать ради денег, рассчитывая полистно будущие романы, чтобы уплатить за квартиру или рассчитаться с долгами, бесила и делала быт ещё невыносимее. «Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях» («Идиот»).

Отсюда бесконечные ссоры с писательским окружением, особо с Тургеневым, гонорар которого за писательство, как и Толстого, и Гончарова, в разы превосходил то, что выплачивали издатели Достоевскому.

«Наши соотечественники во множестве едут за границу; там они воспитывают детей и прилагают все старания, чтобы заставить их забыть русский язык. Есть такие, которые живут здесь подолгу, например, Тургенев. Он мне напрямик заявил, что не хочет быть русским, что хотел бы забыть, что он русский, что он считает себя немцем и гордится этим. Я его с этим поздравил и расстался с ним...»

Написание «Преступления и наказания» подстёгивалось скудностью положения семьи писателя. Роман взяли лишь в четвёртом из издательств, в кои он обращался. «Игрока» закончил за три с небольшим недели. Дольше не ждали кредиторы, а иных средств у него не имелось. Контракт с издателем Стелловским больше походил на петлю, которую тот готов был затянуть, не задумываясь: «не менее 12-ти листов», и ежели позже означенного срока, то «волен он в продолжении девяти лет издавать даром, и как вздумается, все что я ни напишу безо всякого мне вознаграждения…»

Страсть
«Я отдалась ему, любя, не спрашивая, ни на что не рассчитывая», напишет Аполлинария Суслова. Она была моложе его и свободна. Он был старше её и женат. Болезненная страсть к ней выматывала… И уносила на самый верх наслаждения. Настасья Филипповна в «Идиоте», Катерина в «Братьях Карамазовых», Лиза в «Бесах, Полина в «Игроке»… Её было так много и так мало, что он ещё долго сходил с ума после разрыва. Из-за любовных страстей, зная, что может не успеть, он то и дело прерывал работу над «Игроком», возвращался к «Преступлению...» и снова писал её, Аполлинарию Суслову.

Три его любви сошлись в этом романе: Мария Исаева, при последних днях которой задумывался роман; Аполлинария Суслова и Анна Сниткина, последняя жена. Без неё «Игрок» вряд ли был издан в столь безумно короткие сроки.

Любовь к Анне Сниткиной была неожиданной и разумной. Как хорошую стенографистку, её посоветовали Достоевскому, чтобы он смог быстрее завершить «Игрока». Ночами он писал, а днём надиктовывал. Анна была счастлива от одной мысли, что он столь близок. Пусть не чувствами, она готова была ждать. «Тебя бесконечно любящий и в тебя бесконечно верующий, твой весь… ты — мое будущее, все — и надежда, и вера, и счастье, и блаженство,— все… целую тысячу раз твою рученьку и губки (о которых вспоминаю очень)… скоро буду тебя обнимать и целовать тебя, твои ручки и ножки (которые ты не позволяешь целовать)… Люби меня, Аня, бесконечно буду любить». 1867 год.

В феврале 1867 года в 8 часов вечера их обвенчают в Троице-Измайловском соборе. Не более чем желание любить и писать, писать и любить — новый выезд в зарубежье. Да и жизнь там, по знанию писателя, дешевле и размеренней, чем в Петербурге. Три месяца растянутся на четыре с лишним года. Близость и творчество омрачит рулетка. «Это было что-то кошмарное, вполне захватившее в свою власть моего мужа и не выпускавшее его из своих тяжелых цепей».

«Раз он принес туго набитый кошелек, но эти деньги недолго оставались в наших руках. Федор Михайлович не мог утерпеть и проиграл все. Мы сидели без денег и придумывали, что бы такое предпринять, чтобы не думать больше о выигрыше и уехать, наконец, из этого ада. Мне стоило много усилий обратить его внимание и мысли на что-нибудь другое. С выездом из Баден-Бадена закончился бурный период нашей заграничной жизни. К игре Федор Михайлович больше не возвращался никогда»,— из дневника Анны Григорьевны.

Он признавался: «Натура моя подлая и страстная. Во всем до последнего предела дохожу, бес тотчас же сыграл со мной шутку, словно бы истончилась грань между искусством и жизнью, и писатель отчасти повторил судьбу своего персонажа».

Жизнь — счастье
Достоевские вернуться в Петербург летом 1871 года. «Без родины страдание, ей Богу, мне Россия нужна…» — писал он А. Майкову.

С 1872 года жена привела в порядок все его дела. Достоевский передал ей права на свои произведения, она была корректором и администратором его «Дневника писателя». В 1875 году, получив за «Подростка», вышедшего в «Отечественных записках» гонорар, Достоевский накупит игрушек, подарки для Анны, всякой всячины для дома. «Тебе нравится?» — спросит с гордостью, придя домой. «Очень,— ответит Анна,– только у нас нет денег на обед».

С начала восьмидесятых они подолгу живут в Старой Руссе. Писать приходилось быстро и много, содержать семью и помогать родне получалось с большим трудом. Там родились «Карамазовы» — между верой и неверием выбирал не автор,— герои. Для себя он давно всё решил. «Я сложил в себе символ веры, он очень прост. Если бы мне кто сказал, что истина вне Христа, то мне лучше бы остаться с Христом, нежели с истиной».

1878-й — смерть сына и поездка в Оптину Пустынь. Спасался верою: «…человек есть на земле существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное». Отчего его отец Зосима знал всё наперёд? «Много несчастий принесет тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь и жизнь благословишь».

...1881 год Достоевский встречал с надеждой. Он многое завершил. Впереди «История Великого грешника». Образы и характеры — уже в нём. А детали?.. Вся его жизнь… «Настоящая правда всегда неправдоподобна… Чтобы сделать правду правдоподобнее, нужно непременно подмешать к ней лжи. Люди всегда так и поступали» («Бесы»).

Он вынес столько, что обыкновенному человеку, пожалуй, и не придумать. Не раз чувствовал себя вновь стоящим на Сенной. Еще мгновение и — бах, всё закончится. И муки, и радости. «Самая сильная боль, что знаешь наверно: вот сейчас душа из тела вылетит... Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Жизнь — дар, жизнь — счастье».

Дом
Что подарить человеку ко дню рождения? А гению? Да и есть ли разница — велик ли человек или один среди нас... Конечно же,— память о доме. Она как оберег. И где бы ни летала душа, как высоковысоко не глядела на нас с небес, возрадуется безмерно, «ибо нет драгоценнее воспоминаний у человека, как от первого детства его в доме родительском».

Преображение Московской квартиры Достоевского — малая частичка благодарности писателю в день рождения. Прошлое и настоящее соединились в ней, не напугав друг друга. Три этажа, около трёх десятков экспозиций — бережно и с любовью для памяти на века вперёд.

С 1928 года здесь, во флигеле бывшей Мариинской больницы для бедных, встречают гостей музея: без пафоса, обыденно и просто. «Я присяду тут, в гостиной, если вы не против»,— словно говорит гостям писатель. И страшно нервничает, если ктото подолгу задерживается у привычных с детства вещей. На ломберном столе — его «Сто четыре священные истории из Ветхого и Нового завета…» «Пожалуйста, осторожней»,— маменькино зеркало на её туалетном столике — напоминание о том, как, садившись, она припудривала свой маленький носик розовым пушистым шариком… «Не смахните ненароком, прошу вас»… А это уже к группе студентов, склонившихся над пожелтевшими бланками рецептов, собственноручно выписанных отцом, и скорбных листков, что приносили ему из больницы.

Мог ли гений представить, что два столетия спустя в его родительский дом, точнее в их скромную квартиру на Божедомке, придёт глава великой России. Родины — о судьбе которой Достоевский столько думал, писал, размышлял.

«Никакой Китай, никакая Япония не могут быть покрыты такой тайной для европейской пытливости, как Россия, прежде, в настоящую минуту и даже, может быть, еще очень долго в будущем...»

«Да, мы веруем, что русская нация — необыкновенное явление в истории всего человечества. Характер русского народа до того не похож на характеры всех современных европейских народов, что европейцы до сих пор не понимают его или понимают все обратно...»

«В русском человеке нет европейской угловатости, непроницаемости, неподатливости. Он со всеми уживается и во все вживается. Он сочувствует всему человеческому вне различия национальности, крови, почвы. У него инстинкт общечеловечности».

«У нас больше непосредственной и благородной веры в добро как в христианство, а не как в буржуазное разрешение задачи о комфорте. Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием, вы правы), и это совершится в какое-нибудь столетие — вот моя страстная вера».

Принимаю за честь
«Неужели и в правду я так велик»,— наверное, вновь пронеслось бы в голове у писателя при известии о высоком визите — как когда-то, в начале пути, когда «Бедные люди» наделали столько шума.

«Рад приветствовать вас», словно слышится в залах его чуть хрипловатый голос. И в ответ: «Взаимно, Фёдор Михайлович, принимаю за честь великую быть вашим гостем»… Что чувствовал президент в стенах, где время спрессовалось донельзя? Что сказал бы он юбиляру, чьи мысли почти как предвидение: «Самые серьезные проблемы современного человека... от того, что утратил чувство осмысленного сотрудничества с Богом в его намерении относительно человечества»…

Может, вспомнил из «Карамазовых»: «Тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить»?

Или поддержал, что «высший либерализм» и «высший либерал», то есть либерал без всякой цели, возможны только в одной России…

А, может, поспорил насчёт: «способность быть гражданином и есть способность возносить себя до целого мнения страны».

Наверняка, прощаясь, пригласил бы проехать по России, ведь путешествовал по ней Достоевский крайне мало…

Одно несомненно — писателю и президенту есть, о чём поговорить. Их мысли и через столетия так созвучны, что не нуждаются в указании авторства. «В нынешнем образе мира полагают свободу в разнузданности, тогда как настоящая свобода — лишь в одолении себя и воли своей, так чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтоб всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином. А разнузданность желаний ведет лишь к рабству вашему».

«Вот когда у нас говорят: есть ли у нас либералы, и вообще должны ли мы поддерживать либеральную мысль? Надо сначала определиться с понятием, с содержанием этого понятия. Если под либерализмом считается свобода мысли, свобода выбора, свобода поиска решения — то, конечно, у нас всегда это было, есть и всегда это будет, слава Богу».

«Безусловная ценность современной цивилизации — это, конечно, свобода. Свобода каждого гражданина. Но и жизнь каждого человека неповторима, является абсолютной ценностью, данной нам свыше. И мы обязаны её защитить, для того чтобы человек радовался, любил, воспитывал детей, просто жил».

«Делая человека ответственным, христианство тем самым признаёт и свободу его».

Обнимемся мы и заплачем

…С 11 ноября 1821 по 9 февраля 1881 пробыл Достоевский на этой земле. Не так уж и мало, скажет обыватель, разглядывая под лупой XIX век. Но что смыслим мы, не умершие ни разу, а лишь спешащие навстречу с Господом? И готовы ли мы сами принять не для души, нет, но для плоти нашей — «вот и всё» — и исчезнуть, будто и не было нас.

«Господа,— воскликнул я вдруг от всего сердца,— посмотрите кругом на дары Божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная, птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и глупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он настанет во всей красоте своей, обнимемся мы и заплачем…» («Братья Карамазовы»).