ПО МОТИВАМ ЕЁ ЖИЗНИ КЛАВДИЯ

Дата: 
11 мая 2021
Журнал №: 
Рубрика: 

Замечали — теперь в фильмах про войну не поют. Идут в атаку, бьют фрицев, ловят диверсантов, стоят у станков, влюбляются… Но не поют. — Что бы Вы сказали нынешним режиссёрам, Клавдия Ивановна? — Я бы им спела, — ответила Шульженко. Об актрисе, женщине, певице, птичке — с восхищением и любовью…

Продолжение.

Текст: Наталия Бестужева

Город-фронт
С лета сорок первого ансамбль даёт по сорок и более концертов в месяц, изо дня в день, без скидок на усталость и ссылок на здоровье.

8 сентября немцы захватят Шлиссельбург. Ещё раньше остановится железнодорожное сообщение. 12 сентября — сгорят Бадаевские склады. Фашисты оставляли Ленинграду один путь — умирать. «Мы живём в городе-фронте», — говорили жители. Линия фронта проходила везде.

«Я сам не всегда понимаю, как мы могли выдержать те страшные лишения. Нас поддерживала вера, что кольцо блокады будет непременно прорвано. И, конечно, придавала силы работа…» — вспоминал Коралли.

Им аплодировали на Ленинградском и Волховском фронтах. На Пулковских высотах. На Дороге жизни. В маленьком Колпино, от которого фашисты оставят одни руины. В Кронштадте. На Большой земле. В блиндажах и палатках. В цехах заводов. В промёрзшей зале театра. В 544-м эвакогоспитале в школе № 2. В госпиталях на Васильевском спуске. Под открытым небом Ленинграда…

«Концерты часто прерывались вражескими атаками. Наш автобус был изрешечён пулями и осколками… К месту выступления порой пробирались под обстрелом, перебежками… Но не пристало жаловаться тем, кто всё-таки выжил», говорила Шульженко.

Выжить… Это удавалось немногим. С 20 ноября по 25 декабря 1941-го на рабочую карточку давали 250 г суррогатного хлеба, 125 г — на служащую, детскую и иждивенческую, и — никаких других продуктов. Это было пятое по счёту снижение проднормы. Голод, дистрофия, цинга «выкашивали» целые семьи, подъезды, кварталы...

Музыканты получали военный паёк. Выручали и обеды в столовой ЛДКА. Спасительную гречневую кашу-размазню будут долго вспоминать оставшиеся в живых в ту страшную осень.

Списка неприкасаемых у смерти нет
Из воспоминаний Коралли: «От дистрофии умер саксофонист Николай Тимофеев. Получая скромный паёк, он большую часть отдавал своим близким. То же делали и другие. Люди начинали заметно слабеть. У тромбониста Подгаецкого началась дистрофия второй стадии. Единственное, что я мог, это приказать, чтобы все двадцать два человека нашего ансамбля приходили в столовую в обеденное время организованно, а не забирали на раздаточной обед в котелки. Да, они подчинились, — я сам водил их туда... Но почти каждый раз мне приходилось делать вид, что не замечаю, как суп из тарелки ложкой переливается в котелок, спрятанный под гимнастёрку».

Если не по крови, то по духу музыканты всегда оставались для Шульженко и Коралли очень близкими людьми. Осознание того, что помочь ты не в силах, было тягостным, опустошающим. Но разве могла Шульженко хоть на секунду показать свою растерянность…

В один из вечеров Иван Иванович зайдёт в комнату к дочери.

— Донечка, ридна моя, ты держися. Мы тут с Гошею на хозяйстве, за нас не переживай. Ви вже там солдатам нашим душу согрейте. Тяжко им, — скажет он. И, помедлив, добавит: «Всем нелегко, це ясно, но ты у мене сильна, донечка».

Клава уткнётся в его плечо. Потом встанет, подойдёт к тумбочке и, взяв исписанный мелким почерком листок, протянет отцу:
— Посмотри, Илья (И. С. Жак — ред.) на эти стихи музыку принёс. Что скажешь? А вообще, красноармейцы просят петь мои довоенные — «Маму»,«Записку», «Дядю Ваню»…
— Клава, а шо тебе не так? Яко просять, значить добре. Про войну спивати — кому треба…
— Нет, папа, нужно. Не про войну. Про любовь.Про такую, что фрицам и не снилась. За которую — и под пули, и умереть не страшно.
 — Ээээ, донечка, смерть всим страшно, тильки не вси про це говорять.
— Пап, ну что ты ей богу… Ты же меня понимаешь…
— Розумею. А то як же. Значить, все буде. Тилькиподождать треба. Попомни — сама писня прийде искаже — заспивай.
— Ты золото, — Клавдия чмокнет его в щеку. — Почему не бреешься? — спросит, улыбнувшись.
— Тепло экономлю, — как всегда с наивной серьёзностью ответит Иван Иванович.
— Ладно, ложиться пора, завтра в лётную часть едем. Гошу надолго во двор не отпускай. Позанимайтесь сольфеджио. Скажи, вернёмся, проверю…
«Детство всегда кажется счастливым. Даже если это не так. По утрам я просыпался раньше всех и уходил на улицу собирать осколки снарядов, скопившихся за ночь. Я очень гордился своей обширной коллекцией осколков и гильз», — вспоминал Игорь Кемпер.

«Спойте пожалуйста ещё»
Ночами фашисты особенно неистовствовали. Интервалы между налётами сократились до минимума: пожары нужны были врагу как отличные ориентиры для попадания в цель. Десятки фугасных и тысячи зажигательных бомб летели на дома. Наши зенитчики вели огонь по звуку. Выбранная фрицами высота в 5—7 км превышала аэростаты заграждения, не добивали до неё и многие прожектора.

Но иногда бомбардировщики с чёрной паучьей символикой прорывались в город и днём.

— Внук, а что если нам с тобой прогуляться, — Иван Иванович очень беспокоился, что Гоша всё реже бывает на улице.
— Деда, там холодно и дождь, — Гоша сделал слабую попытку остаться дома.
— Дождя нет, и мы ненадолго. Может, родителей встретим, они собирались сегодня пораньше вернуться.
— Откуда пораньше, — Гоша не сдавался. — Мама утром сказала, что у них два концерта на хлебозаводах — Левашовском и Бадаева, а потом в Аничков госпиталь (госпиталь в Ленинградском дворце пионеров, развёрнут 1 октября 1941 года, — ред.). Скоро точно не получится.
— Пойдем, пойдём, засиделся тут с книжкой. Вечером дочитаешь. И одеваться почти не надо: вон как ты укутался, — грустно пошутил дед. Температура в подвале даже близко не приближалась к норме.

…Когда стрелки на часах показали без чего-то семь, Гоша запросился домой:

— Не дождёмся мы их, дед. У меня вон руки в варежках и то все красные.
— Хорошо, давай потихоньку назад, видно, маму солдатики наши не хотят отпускать.

Неожиданно репродуктор, висящий на серой стене здания, ожил: «Внимание! Внимание! Воздушная тревога...»

— Убыстряем шаг, — Иван Иванович приподнял Гоше воротник пальто и потуже затянул шарф. — Это чтоб не надуло, — на ходу объяснил он.

Через улицу, прямо на них, бежала худенькая, больше похожая на подростка женщина с грудным ребёнком. Из одежды на ней были коротенький полушубок, застёгнутый на верхнюю пуговицу, наспех завязанный пуховой платок и… тапочки. Времени на сборы, видимо, не было. Закутанный в одеяла малыш кричал так, что Гоша поёжился.

— Подожди, — дед резко остановился и, развернувшись, поспешил навстречу к женщине. — Давайте помогу, — протянув руки, он подхватил ребёнка.   «Гоша, бегом, я догоню».

Бомбардировщики успели сделать лишь один маленький круг и почему-то ретировались. Геройски умереть подбитыми нашими зенитчиками готов был отнюдь не каждый пилот люфтваффе. Налёты на Ленинград считались у них подвигом.

Ближе к девяти вечера вернулись родители. Но и такое время было для них редкостью. Выезды в воинские части, как правило, затягивались. Бойцы, опоздав к началу выступления, просили ещё и ещё раз исполнить полюбившиеся песни. И так «по кругу», пока командир шутливо не скомандует: «Расчёт, смирно. Отставить «спойте пожалуйста ещё». Уважаемые гости, в палатку для трапезы — за мной шагом марш».

Многие просили Шульженко расписаться на пилотке или прямо на рукаве гимнастёрки и долго хвастались «заполученным автографом». Самыми смелыми почему-то были лётчики. Они окружали певицу и не отпускали, пока не распишется.

На ужин в тот вечер Клава разогрела кукурузные лепёшки. После концерта их вручили музыкантам на том самом хлебозаводе № 6 имени Бадаева. Конечно же, все привезли деликатес домой. «Баловали» артистов и красноармейцы, по-братски делясь с ними тушёнкой.

Сэкономленный за ужином хлеб был скоро завёрнут в салфетку и убран в тумбочку.

— Завтра возьмёте в столовую, с кашей на обед съедите. Папа, ты слышишь? — Клава домывала посуду и поглядывала на отца. Иван Иванович дремал, сидя за столом.
— Слухаю, донечка, слухаю. Завтра на обид з кашею.
— Ну и молодцы, — она достала из чемодана большой шерстяной плед-покрывало, захваченный из дома. — Вот, накинь на плечи.
— Буде тебе, шо я хворий чи шо…
— Не випендрюйся, кашляв сегодни в ночи, — отрезала Клавдия в унисон.
Послушав, как взрослые спорили то о репертуаре, то о планах на завтра, Гоша притулился поближе к деду:
— Замёрз? — Иван Иванович прижал внука к себе. Пледа вполне хватило на обоих.
— Дедуль, а ты их спас?
— Кого?
— Ту тётю с ребёнком.
— Преувеличиваешь. Просто подсобил.
— А почему ребёнок так плакал?
— Пацан же. Спать хотел, а тут фрицы. Вот он и орал на них, шоб убирались, — отшутился Иван Иванович.
­— Дед, а нас фашисты не убьют?
— Не убьют.
— Откуда ты всё знаешь?
— Я старый. Старым положено вдаль видеть.
— А почему ты с мамой всегда по-украински, а со мной нет?
— Ты богатырь, Георгий…
— А мама?
— Мама… Мама вона пташка. З нею по-особливому треба, ласкаво. Це вона свиду командир. Пщебетати, и легше на души. Поспивати б з нею ще разом. Наши, украинськи. Да втомилася она… И я сам малость форму терять начал, — он вздохнул, но тут же, не позволяя себе и Гоше расслабиться, строгонахмурил брови:
— Пошли уроки проверять. А то школу закроют в декабре, неучем и останешься. Я такого допустить не могу. Что мне мамка твоя скажет, мол, проморгал дед внука. Как с этим жить буду…

Прости, папа
Ивана Ивановича не станет в самом конце зимы.  Игорь Кемпер вспоминал: «В 1942-м дедушка слёг: по городу ходила страшная диарея на почве голода. Мама с трудом раздобыла препарат бактериофаг, который помогал, но было поздно. Дедушка умер у меня на глазах».

«Прости, папа, не спела я с тобой», — Клавдия стояла над вырытой в промёрзлой земле могиле, ссутулив плечи, не чувствуя как падает на лицо снег… Когда рабочие опустят в яму узенький дощатый гроб, она не шелохнётся. По щекам, по подбородку будут течь слёзы. Воротник тяжёлого, подпоясанного широким ремнём тулупа скоро станет влажным и покроется белым корявым инеем.

— Ну что, бабанька, как договорились? — рабочие смотрели на неё испытующе. Мы и так — по результату. Вошли, можно сказать, в положение, но и вы в наше войдите. У него, вон, жена уже месяц лежит.

— Да, да, здесь вот сало и хлеб, спасибо вам, — она протянет свёрток, замотанный толстой верёвкой и… начнёт медленно оседать, с широко открытыми глазами, не пытаясь помочь себе удержаться.
— Клава, — Коралли подхватил её на руки и сам от неожиданности опустился на снег. — Родная, ну что ты, давай, давай, возвращайся, — он будет целовать её, хлопать по щекам и снова целовать, пока её взгляд не станет осмысленным. Слава богу, господи, как ты напугала.

Дома на Литейном Клавдия надолго закроется в комнате. Тишина подвала будет звенящей. Никто не решится не то, что заглянуть, просто постучать в дверь. Первым осмелится Гоша.

— Мама, мамуля, а деда говорил, что ты пташка. Пташка не может долго оставаться одна. Пожалуйста, мама, выходи, — ухватившись за изогнутую дверную ручку, он будет вслушиваться и по-детски страдать. Его привязанность к матери на всю жизнь сохранится как мучительное желание видеть, слышать её, чувствовать, что она рядом.

Теперь они брали Гошу с собой. Музыканты ценили его покладистость, неизменное желание помочь. В этом он был точной копией родителей. И деда. Гордился ли он ими? Любил. А это больше. Мамины песни знал наизусть. И дедовы, украинские. Не все, конечно. Сильно нравилась про ночь. С её смыслом он так и не разобрался. Но от того, как пел её дед, мурашки бегали по спине. Иван Иванович, чувствовал, что песня люба внуку. «Давай, Гошенька, в два голоса с тобой», — скажет и затянет своим красивым баритоном:

Ніч яка, Господи!
Місячна, зоряна:
Ясно, хоч голки збирай…
Вийди, коханая, працею зморена,
Хоч на хвилиночку в гай!...

Весна придёт поздно. «24 марта 1942 года наш джаз-ансамбль дал три концерта для воинов Воховского фронта и шофёров, работавших на Ладожской трассе, — вспоминал Коралли. — По окончании третьего концерта, поздно вечером, Клавдию, Аллу Ким и меня пригласили в землянку генерала Федюнинского, командовавшего 54-й армией. Мы увидели празднично накрытый стол, за который усадили и нас. Решили, что отмечается какая-то важная дата.

Первый тост был провозглашён за Родину. Второй — за скорейшее соединение Волховского и Ленинградского фронтов, что означало прорыв блокады. А третий — для нас был совершенно неожиданным — в честь Клавдии по случаю дня её рождения.

О дне рождения мы, конечно, помнили, но работа на ледяной дороге, да и само время не позволяло отметить, как бы хотелось. Удивлённый и обрадованный, я спросил у генерала, как он узнал. Тот отшутился: «Если б моя разведка так же точно доносила о планах врага, … смею вас заверить, успех на Волховском фронте был бы значительнее».

«Между строчек…»
Песни Шульженко звучали по ленинградскому радио, в программах по заявкам. В самые тяжёлые дни блокады её песни вселяли надежду. Энергия, которую Клавдия отдавала слушателям, возвращалась с нескончаемыми «браво», а порою щемящей тишиной. Пришедшие на концерт, не имея сил долго аплодировать, вставали с мест в знак благодарности. Молча. Чувствовала ли она свою силу, свою ненаигранную способность заглянуть в душу? Несомненно. И пользовалась этим. Но лишь для того, чтобы помочь людям услышать самих себя. И такое проникновение было взаимным. Иначе, к чему всё это, — говорила Шульженко.

«Сколько спела песен — не знаю, — напишет она. — Никогда не считала. Наверное, несколько сотен. И за каждой — труд композитора, поэта, исполнителя. В нашем деле количество не переходит в качество… Какая судьба ожидает песню, найдёт ли она путь к сердцу, запомнится или пройдёт мимо, никого не задев? А если и заденет, то надолго ли… На эти вопросы вряд ли кто-нибудь может ответить».

15 апреля 1942 года ансамбль вернётся с очередных «фронтовых гастролей». Несколько дней — выступление за выступлением перед измученными войной бойцами. Казалось, что сил и физических, и душевных музыкантам хватит лишь добраться до дома. Но всю дорогу Шульженко не будет покидать ощущение, что судьба к ней вновь благоволит. И нельзя разочаровать её.

«Это был особый случай. Я словно ждала его. Как только Миша Максимов (автор фронтового варианта стихов «Синий платочек» — ред.) вручил мне свой текст, я спела эту песню. Никакой оркестровки не было, музыканты за моей спиной удивлённо слушали меня, а я пела с нашими аккордеонистами, двумя Леонидами — Беженцевым и Фишманом. За пять минут они сочинили отличный аккомпанемент», — будет вспоминать Шульженко об одном из многих, но столь важном для неё концерте.

— Володя, как странно всё…
— Клавочка, ты о чём?
— О поездке.
— Что не так?
— Ты говорил, что в апреле нас ждут в Кобоне, и вдруг Волхов…
— В Кобоне не до концертов. Я обещал им, что приедем на майские.
— А этот паренёк...
— Максимов?
— Ну да… Из головы не идёт... Откуда он взялся... «Здравия желаю, лейтенант Максимов, сотрудник газеты 54-й армии Волховского фронта, разрешите обратиться»... Смешной. Глаза его видел? Большие, ясные, как у ребёнка...
— По-моему, ты фантазируешь, Клава. Обычная встреча, обычные глаза…
— Ты не думаешь, что этот парень нашёл то, что мы так долго с тобой искали? — она посмотрела на Коралли, прищурясь, немного исподлобья, как это, бывало, делал отец.
— Если ты о словах, то они отличные. У Галицкого (поэт и драматург Я. М. Галицкий — ред.) в оригинале такого нерва не было.
— Как ты сухо, Володя... Там же… Там «между строчек» — живое всё… И так просто и понятно: «Знаю, с любовью ты к изголовью прячешь пла- ток голубой», — напела Клавдия и замолчала. Она вспомнила последний разговор с отцом.
— Клава, — Владимир решил, что обидел жену.
— Клавочка, прости, я… я просто устал. Это, правда, твоя песня. Надо только о руках подумать, — неожиданно произнёс он.
— О руках? — Клавдия встрепенулась.
— Да, платочек… он должен быть всегда с тобой на сцене. Купим завтра. Один взмах, и зал не отведёт глаз…

«Зал и так глаз не отводит», — подумала Клавдия, но вслух не сказала. Она взглянула на осунувшееся лицо мужа. «Нужна передышка, музыканты все на пределе», — она знала, как «потратит» незапланированный выходной.

Ти сильна, донечка
Было ранее утро. В эти часы на кладбище людей почти нет. Только те, что уже завершили свой путь. Холм над могилой отца осел и казался вровень с землёй. Клава собрала налетевшую откуда-то старую листву, достала из кармана горстку семечек и сложенный вчетверо листок бумаги. «Это песня, папа. Ты, наверное, удивишься, но она пришла. «Все буде. Тильки подождать, сама и прийде, и скаже — заспивай». Помнишь? Ты знал»…

Она поймала себя на мысли, что говорит громко, словно боясь, что отец не услышит.

— Трамваи вчера пустили, — продолжила без паузы. — Вагоновожатые трезвонили весь день... Гоша, пока уроки не начались, уговорил в кино сходить. В «Спартак», что на Салтыкова-Щедрина, мы в нём с тобой были. Со вчера там показывают «Разгром немецких войск под Москвой», но, мне кажется, уже полгорода посмотрело. Все, кто мог. А когда вернулись, знаешь, Гоша прямо с порога: «Так им и надо фрицам, за нас, за деда…» Он очень скучает без тебя, папа…

Здесь, рядом с отцом, она была просто пташкой. Маленькой, восторженной певуньей, мечтавшей когда-то о кино и славе Веры Холодной…

«Я очень устала…» — ей было жалко себя. «Ти сильна, донечка…», услышать бы сейчас. Но нет. За старшую теперь была она.

Оттаивающая после морозов земля хлюпала под ногами и налипала на ботинки. Заморосило. Погода портилась.

— Ничего, ничего, — подбадривала себя Клава. — Домой, горячего чаю и репетировать. И платочек не забыть купить

«А вдруг синих не будет?» — мелькнёт беспокоящая мысль. «Что-нибудь придумаем», — успокоит себя Шульженко и поднимется на подножку трамвая. Она выберет место около окна, сядет и закроет глаза. Сон, тягучий, глубокий, навалится почти сразу. Она будет стоять на сцене в ярком кругу света. Обрамлённый белоснежными колоннами зал покажется ей знакомым. Огромные хрустальные люстры — на верхнем ярусе, чуть ниже — ещё массивнее на золотых изящных кронштейнах. Зеркала в дверных проёмах. Тяжёлые красные портьеры. Арки под высоченным, в несколько ярусов потолком… Здесь так хорошо петь, — подумала Клава.

«Б-р-а-в-о» раскатилось эхом откуда-то сверху  побежало по рядам. Кто-то бросил к её ногам букетик лиловых фиалок. «Володя…» — она искала его глазами. Захлопали седушки кресел. Зрители вставали со своих мест, зал рукоплескал.

— Спасибо, спасибо. Я люблю вас, — повторяла она и то оборачивалась к оркестру, то снова кланялась — низко, в пояс, прижимая ладони к груди. И вдруг, распрямившись, как большая сильная птица, взмахнула руками. Широко-широко… Так летают… — пронеслось у неё в голове…

— Гражданочка, выходить-то будете? Конечная, — кондуктор наклонилась и настойчиво повторяла вопрос.
— Простите, пожалуйста, — Клавдия засуетится, поправит беретку, сползшую на бок во время сна, поднимется и заспешит к дверям. — Ну, вот, проехала, теперь обратно пешком.
— Осторожней, сегодня квартал на Большой Зелениной обстреливали, — услышит она уже вдогонку и ускорит шаг…

Говорят, однажды Шульженко обронила: «Я стала эпохой нашей культуры». Её аккомпаниатор, тактично поправил: «Клавочка, это должен решать народ». «Народ может и не заметить», — грустно улыбнётся певица.

Но это, похоже, ещё одна из сотен легенд…